КРЕСТИК БЫЛ ЧЕСТНЕЕ
Как человечество победило неграмотность и не заметило, что она вернулась под другим именем
Три минуты из чужой жизни
Терминал завис. Кассир берёт огрызок чека, пишет на обороте столбиком: тысяча минус семьсот сорок три. Считает. Сбивается. Начинает заново, прикусив губу. Ему двадцать три года, и он одиннадцать лет ходил в школу.
Вечером племянник спрашивает, где вы были летом. Вы говорите: на Байкале. Он кивает вежливо и пусто, и через секунду становится ясно, что кивок относится не к озеру, а к самому звуку. Слово ему незнакомо целиком.
Ночью вы листаете ленту и натыкаетесь на комментарий, где человек уверенно, в четырёх абзацах, без единого сомнения объясняет, как работает иммунная система. К третьей строке видно, что он не открывал ни одного источника. К пятой — что он совершенно спокоен.
Три эпизода, одно ощущение: человек как будто не учился в школе.
При этом он учился. Он умеет читать. Прямо сейчас он читает с экрана быстрее вас.
Есть цифра, опубликованная этой осенью, которая, кажется, подтверждает всё, что вы почувствовали за эти три минуты.
Прежде чем к ней перейти, придётся сказать неприятное.
Ловушка
Джон Протцко и Джонатан Скулер, психологи из Калифорнийского университета в Санта-Барбаре, в две тысячи девятнадцатом году спросили три с половиной тысячи взрослых людей: стала ли молодёжь хуже? Меньше уважает старших? Поглупела? Разлюбила читать?
А потом посмотрели, кто именно так отвечает. И тут работа перестаёт быть социологией и становится диагнозом.
Люди с авторитарными взглядами были особенно уверены, что молодёжь перестала уважать старших. Умные — что она поглупела. Начитанные — что она разлюбила книги.
Строго по своей черте. Не по соседней. Начитанные не жаловались на упадок уважения к старшим, а авторитарные не переживали за чтение.
Первый простой: мы острее видим чужие провалы там, где сами сильны. Скрипач слышит фальшь, которой не слышит никто в зале.
Второй хуже. Мы берём сегодняшнего себя и вставляем в собственное прошлое. Вы сравниваете нынешних двадцатилетних не со своими одноклассниками. Вы сравниваете их с собой сегодняшним, задним числом посаженным за парту в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году. Вы, разумеется, выигрываете.
Проверили это лобовым способом: если человеку внушить, что он невысоко стоит по данному качеству, эффект слабеет. Иллюзией можно управлять — значит, это иллюзия.
Объективных сведений о том, какими были дети сорок лет назад, у нас почти нет. Есть память. И искажения памяти. Кстати, способность откладывать вознаграждение — тот самый зефирный тест — у детей за последние десятилетия, судя по данным Протцко, даже улучшилась.
Жалобы на упадок молодёжи документированы минимум двадцать шесть веков подряд. Если бы верна была хотя бы каждая десятая, человечество давно бы мычало.
Так что первое, что нужно сказать честно: ощущение из первой главы возникло бы у вас и в мире, где не падает вообще ничего.
Кухонный стол
Международное исследование навыков взрослых устроено не как экзамен. Интервьюер приходит к человеку домой, садится за кухонный стол, ставит планшет и просит поработать полтора часа. Тридцать одна страна, люди от шестнадцати до шестидесяти пяти.
Результаты вышли в декабре две тысячи двадцать четвёртого года. За десять лет средний результат по чтению вырос ровно в двух странах на Земле: в Дании и Финляндии.
В Соединённых Штатах доля взрослых на нижнем уровне читательской грамотности выросла с девятнадцати процентов до двадцати восьми. В людях это без малого пятьдесят девять миллионов человек против сорока восьми миллионов шестью годами раньше. Десять миллионов взрослых, которые за шесть лет переехали вниз.
Что означает нижний уровень, стоит перевести на человеческий. Такой человек понимает короткий текст, если нужное написано в нём прямо. Может найти конкретный факт. Не может сопоставить два источника. Не может пересказать прочитанное своими словами. Не может сделать вывод из того, что не написано буквально.
А этой осенью пришла свежая порция. Вышли результаты крупнейшего в истории замера пятнадцатилетних: семьсот шестьдесят тысяч школьников в девяноста одной стране. Средние результаты развитых стран снизились до самых низких значений за всю историю наблюдений — по естествознанию, чтению и математике одновременно. Соблазнительно списать на пандемию, но чтение и естествознание сползали уже десятилетие до неё.
И, наконец, цифра, от которой труднее всего отмахнуться, потому что она про нас.
Формально неграмотных в России порядка трёх сотых процента. Функционально неграмотных, по осторожным экспертным оценкам, около двадцати пяти.
Разрыв в восемьсот раз между тем, как мы считаем, и тем, как оно есть. Эта оценка экспертная, а не результат репрезентативного замера. Но даже если она завышена вдвое, разрыв остаётся четырёхсоткратным.
Ощущение из первой главы, кажется, реабилитировано.
Слово, которое всё время меняло значение
Прежде чем спорить, упал уровень или нет, стоит выяснить скучную вещь: что именно меряется словом «грамотность».
Выясняется, что оно меняло значение примерно раз в столетие.
Двенадцатый век, монастырская Европа. Латинское «litteratus» означает не «умеет читать буквы», а «владеет латынью настолько, чтобы связно изложить мысль на письме». Человек, свободно читавший на родном языке, официально числился неграмотным.
Девятнадцатый век, приходская книга. Священник обмакивает перо и подаёт жениху. Жених берёт перо неловко, всей ладонью, и ставит крест. Историческая статистика грамотности до двадцатого века в огромной части построена именно на этом: подпись или крест. Историки, работающие с этими рядами, оговариваются прямо — за грамотность принимался минимальный навык, не дотягивающий до нынешнего стандарта.
Иначе говоря, изрядная часть тех, кого мы считаем грамотными людьми девятнадцатого века, по сегодняшним меркам функционально неграмотна.
Дальше планка пошла ступенями вверх.
Умею подписаться. Умею читать вслух и писать. Понимаю прочитанное. Могу применить прочитанное к бытовой задаче — это уже вторая половина двадцатого века, когда и родился термин «функциональная грамотность». Могу оценить достоверность источника — это двадцать первый век. Могу отличить машинный текст от человеческого и понимаю границы модели, которая мне отвечает, — это прямо сейчас, в этом году.
Каждый раз, когда человечество брало высоту, судьи поднимали планку.
Причём не из вредности. Термин «функциональная неграмотность» появился не тогда, когда людям стало хуже. Он появился тогда, когда обычную неграмотность победили — и обнаружили, что люди читают, пишут, а справляться со своими обязанностями лучше не стали.
О масштабе победы стоит сказать отдельно, потому что она была настоящей. В тысяча восемьсот двадцатом году читать и писать умели около двенадцати процентов взрослого населения планеты — меньше ста миллионов человек. Сегодня восемьдесят семь процентов, больше пяти миллиардов. В России по переписи тысяча восемьсот девяносто седьмого года грамотных был двадцать один процент, среди женщин тринадцать. К тысяча девятьсот тридцать девятому — восемьдесят семь.
Это, вероятно, самое быстрое улучшение чего бы то ни было в истории вида.
И всё это не отвечает на вопрос, стало ли лучше. Потому что менялась не только доля. Менялась единица измерения.
А раз так, стоит проверить единицу на себе.
Возьмите лист бумаги
Здесь придётся оторваться от экрана. Иначе дальше не сработает.
Возьмите лист. Не подглядывая никуда, нарисуйте велосипед. Схематично, палочками. Два колеса, рама, руль, седло, педали, цепь.
Посмотрите, куда у вас идёт цепь. И как устроен треугольник рамы — не зажимает ли он переднее колесо так, что оно не может повернуться.
Большинство рисует машину, которая физически не поедет.
Вы ездили на велосипеде сотни раз. Вы видели их тысячи. Вы были совершенно уверены, что знаете, как он выглядит.
Леонид Розенблит и Фрэнк Кейл в две тысячи втором году проделали то же самое в Йеле с унитазом, застёжкой-молнией, цилиндровым замком, спидометром и клавишей рояля. Сначала люди оценивали, насколько хорошо они понимают устройство каждой вещи. Оценки были высокими — что там сложного в молнии.
Потом их просили объяснить пошагово, с рисунками. Оценки обрушивались. Люди снижали собственную оценку прямо посреди объяснения, на середине фразы, когда обнаруживали, что фраза не заканчивается.
Розенблит и Кейл назвали это иллюзией глубины объяснения. И у неё есть очень характерная избирательность, ради которой стоило всё затевать. Она почти не возникает для фактов. Не возникает для процедур. Не возникает для историй. Она возникает именно для объяснительного знания — для причинных цепочек, для понимания, как одно вызывает другое.
То есть бьёт точно туда, где понимание важнее всего.
У вас в голове не механизм. У вас в голове значок механизма. И до этой минуты вы принимали значок за чертёж.
Дальше разговор идёт не про них.
Машина, которая делает вас умнее в ваших глазах
Тот же Фрэнк Кейл вернулся к теме через тринадцать лет, уже с интернетом. Оказалось, что люди, поискавшие что-то в сети, потом выше оценивают собственные знания по темам, никак с поиском не связанным.
Две подробности делают этот результат почти неприличным.
Эффект держится, когда контрольной группе дают ровно тот же текст с того же сайта. Разница только в том, что одни его нашли, а другим показали. Нашедшие выходят с ощущением, что поумнели. И держится даже после неудачного поиска, который вообще ничего не дал.
А ещё людям после поиска показывали изображения мозговой активности и просили выбрать, какое похоже на их состояние. Они выбирали картинки, где мозг светился ярче.
Механизм древний и полезный. Мозг устроен так, чтобы хранить не всё самому, а помнить, у кого спросить: в племени кто-то знает травы, кто-то знает броды. Проблема в том, что интернет — идеальный партнёр по такой памяти. Мгновенный, вездесущий, всегда готовый ответить, никогда не занятый. И граница между «я знаю» и «я знаю, где посмотреть» истончается, пока не исчезает совсем.
Чем это заканчивается, показала работа Фернбаха и коллег две тысячи девятнадцатого года: у противников генно-модифицированных продуктов измеряли реальные знания о генетике и оценку собственного понимания.
Чем радикальнее человек против, тем ниже его объективные знания и тем выше уверенность в своём понимании. У самого края шкалы связь между самооценкой и реальным знанием меняет знак: в норме кто больше знает, тот выше себя ставит, а тут наоборот.
Знают меньше всех. Уверены больше всех.
Оттуда же вышла одна практически полезная находка. Если попросить человека объяснить механизм своей позиции, крайность взглядов снижается. Если попросить привести причины — не снижается, иногда даже растёт.
Просьба объяснить упирает человека носом в его незнание. Просьба обосновать позволяет незнание обойти по краю.
Десять историков
Тут естественно подумать: ладно, это про людей без образования.
В две тысячи семнадцатом году Сэм Уайнбург и Сара Макгрю усадили за компьютеры три группы и попросили думать вслух. Профессиональные проверяльщики фактов из ведущих изданий. Студенты Стэнфорда. И доктора наук — историки с постоянными позициями в университетах.
Задание: перед вами сайты двух организаций педиатров. Одна — настоящая профессиональная ассоциация. Вторая — идеологическая группа, надевшая её костюм. Определите, какая какая.
Историки делали то, чему их учили всю жизнь. Читали. Внимательно, сверху вниз. Разглядывали логотип. Проверяли, есть ли адрес в подвале страницы. Листали список научных публикаций. Оценивали доменное имя. Тратили на это всё отведённое время.
Студенты Стэнфорда делали то же самое, только быстрее. Шестьдесят пять процентов выбрали замаскированный сайт как более достоверный.
Проверяльщики фактов смотрели на сайт секунд пятнадцать. Потом закрывали его и открывали десять вкладок, выясняя, что об этой организации говорят снаружи.
Разница была не в интеллекте, не в эрудиции, не в добросовестности. Историки читали вглубь страницы. Проверяльщики — вширь, за её пределы.
Уайнбург сказал об этом коротко: очень умных людей обвели вокруг пальца обычными приёмами цифрового обмана.
Была и деталь помельче, обиднее. Даже те, кто пытался читать вширь, делали это неумело. Не брали фразы в кавычки при поиске. Кликали по верхним ссылкам, не понимая, что порядок выдачи кто-то оплатил.
Ещё одна цифра из той же лаборатории, двумя годами позже. Три с половиной тысячи американских школьников получили зернистое видео, якобы снятое на американских выборах и показывающее вбросы бюллетеней. Видео было снято в России.
Пятьдесят два процента сочли его убедительным доказательством фальсификаций в Штатах. Из более чем трёх тысяч ответов источник видео отследили трое. Хотя обычный поиск выдаёт разоблачение первой строкой.
Иллюзия грамотности — не участь необразованных. Это устройство человека. Диплом её не лечит. Диплом лучше защищает её от опровержения.
Термостат
Осень две тысячи двадцать второго года, кабинет в Колумбийском университете. Приёмные часы.
Николас Дэймс двадцать пять лет ведёт здесь обязательный курс великих книг. В какой-то момент студенты перестали справляться с объёмом чтения, и он не понимал почему. Люди те же, отбор тот же, книги те же.
К нему пришла первокурсница. Сказала, что первые задания оказались непосильными. Он спросил почему. Она объяснила: в своей школе она не прочла целиком ни одной книги. Отрывки. Стихи. Газетные статьи. Ни одной книги от корки до корки за одиннадцать лет.
Дэймс потом описал свою реакцию двумя словами: челюсть отвисла.
Его диагноз оказался короче любого исследования. Дело не в том, что они не хотят читать. Они не умеют. Школа перестала этого требовать.
Это один эпизод, а не статистика. Но эпизод объясняет механизм лучше, чем таблица.
Механизм такой. Уровень падает. Люди перестают справляться. Возникает давление. Система реагирует — упрощаются интерфейсы, инструкции, договоры, программы, публичная речь. Требуемый минимум опускается. Люди снова справляются. Давление снято. Уровень может падать дальше.
Это термостат. Он стабилизирует не образованность. Он стабилизирует комфорт.
И есть один архив, где эта петля отпечаталась с точностью сейсмографа. Ежегодные послания президента Соединённых Штатов Конгрессу, двести с лишним лет подряд, прогнанные через тест читаемости, который переводит сложность текста в школьный класс.
Вильсон, тысяча девятьсот тринадцатый год: пятнадцать и шесть. Уровень выпускника колледжа.
Эйзенхауэр, пятьдесят третий: двенадцать и четыре.
Никсон, семидесятый: десять и восемь.
Клинтон, девяносто четвёртый: восемь и девять.
Обама, две тысячи десятый: восемь и семь.
Трамп, две тысячи восемнадцатый: восемь и одна десятая.
Для калибровки: Геттисбергская речь Линкольна — примерно десятый класс.
Есть цифра нагляднее школьных классов. У Рузвельта в послании тридцать четвёртого года на предложение приходилось в среднем тридцать слов. У Обамы — шестнадцать с половиной. Предложение укоротилось вдвое за семьдесят шесть лет.
Это не про глупость президентов. Обама не пишет как восьмиклассник — он пишет для восьмиклассника, и делает это блестяще. Речи стали проще ровно настолько, насколько требовалось, чтобы их продолжали понимать.
Зазор сохранён. Абсолютный уровень — нет.
Та же петля в школе видна на цифрах. Только семнадцать процентов американских учителей средних классов преподают преимущественно целые тексты. Почти четверть говорит, что книги больше не в центре программы. Профессор литературы в Беркли, преподающая с девяносто седьмого года, раньше задавала двести страниц в неделю, теперь меньше половины: не «Илиаду», а отдельные песни, в надежде, что кто-нибудь прочтёт целиком.
Одна учительница объяснила всё это одной фразой. Не существует тестируемого навыка, который отвечал бы на вопрос: можете ли вы сесть и прочитать Толстого.
В метрике не было такого пункта. Пункт исчез.
Учёный невежда
Если ощущение из первой главы наполовину обман памяти, а планка опускается сама и по расписанию, остаётся ли вообще хоть что-то новое?
Остаётся. И описал это человек, умерший в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году.
В тридцатом Хосе Ортега-и-Гассет написал главу под названием «Варварство специализации». Мысль была такая. Раньше людей можно было делить на учёных и невежд. Специалист не помещается ни в одну графу. Он не учёный, потому что формально невежествен во всём, что вне его области. И не невежда, потому что превосходно знает свой крошечный участок вселенной.
Ортега придумал имя: учёный невежда.
И добавил решающее. Это серьёзнее обычного невежества, потому что человек невежествен не в манере невежды, а с самоуверенностью того, кто сведущ в своей узкой линии. Специализация сделала его герметичным и самодовольным внутри границ — и именно это чувство побуждает его претендовать на власть за их пределами.
Он писал это до телевидения. До интернета. До лент и комментариев.
Что изменилось с тех пор — количество.
Есть арифметика, от которой не отвертеться. Объём научной литературы растёт где-то между четырьмя и девятью процентами в год, то есть удваивается за срок от девяти до семнадцати лет. Человеческий мозг за это время не изменился. Жизнь не удлинилась вдвое. Тех примерно пятнадцати тысяч часов, которые человек в принципе способен потратить на осмысленную учёбу, было столько же и у Аристотеля.
Значит, доля мирового знания, помещающаяся в одну голову, обязана падать. У всех. Включая лучших. Это не деградация, это закон сохранения объёма.
И вот следствие, которое стоит подержать в руках. По этой шкале монах десятого века, знавший половину доступных ему книг, был энциклопедистом. А сегодняшний нобелевский лауреат — невежда с точностью до третьего знака после запятой.
Сложность систем, внутри которых мы живём — финансы, лекарства, энергосети, алгоритмы, климат, — выросла быстрее, чем способность середины их понимать. Расстояние от медианного человека до переднего края растёт.
Вот это уже не искажение памяти. Это измеримый факт.
Долг
Второе, что изменилось: у иллюзии появилась инфраструктура.
Раньше человек, не понимающий, как устроен унитаз, оставался с этим наедине. Теперь у него есть машина, которая выдаёт связный, гладкий, уверенный текст, похожий на его собственное рассуждение. И ясность ответа переживается как своя ясность.
В две тысячи двадцать пятом году в Кембридже, штат Массачусетс, на людей надели шапочки с электродами и посадили писать эссе: треть с языковой моделью, треть с поисковиком, треть без ничего. Самая сильная и распределённая мозговая активность оказалась у группы без инструментов. Слабейшая — у группы с моделью. Люди из этой группы потом хуже вспоминали, что именно они только что написали, и хуже ощущали текст своим.
Авторы придумали название: когнитивный долг. Заём у собственного будущего мышления под сегодняшнее удобство.
Выборка там маленькая, модель одна, и сами авторы называют это стрелкой направления, а не приговором.
Рядом стоит работа побольше: три сотни работников умственного труда и почти тысяча реальных рабочих эпизодов с искусственным интеллектом. Результат контринтуитивный. Чем выше доверие человека к машине, тем меньше он думает критически. Чем выше уверенность в собственных силах — тем больше.
Авторы называют это иронией автоматизации. Инструмент забирает рутину и тем самым лишает человека тренировки тех самых мышц, которые понадобятся, когда рутина кончится.
Третье изменение самое физическое.
Глория Марк начала измерять внимание в две тысячи третьем году с секундомером в руке: ходила за офисными работниками и щёлкала кнопкой каждый раз, когда человек переключался с одного экрана на другой.
Две тысячи четвёртый год: две с половиной минуты на одном экране.
Две тысячи двенадцатый: семьдесят пять секунд.
Сейчас: сорок семь секунд.
Половина всех отрезков внимания короче сорока секунд. На возвращение в прерванную задачу уходит около двадцати пяти минут.
Сама Марк осторожна: это измеряет цифровое переключение, а не биологический предел мышления. Внимание не исчезло, оно сменило форму.
Но для романа форма имеет значение. «Война и мир» в сорокасекундном режиме нечитаема просто арифметически.
У этого сжатия появился отдельный двигатель, и про него стоит сказать точно, потому что вокруг него много неточного.
В русском языке есть удобное слово: клиповое мышление. Пользоваться им я не буду. Элвин Тоффлер в тысяча девятьсот восьмидесятом описывал изменение культурной среды и о деградации интеллекта не говорил вовсе. Термин в нынешнем значении придумали позже и у нас: философ Фёдор Гиренок определил клиповое сознание как мышление, реагирующее только на удар. Формулировка сильная, но измерить её нечем. Нет методики, нет шкалы, нет способа проверить. А понятие, которое невозможно опровергнуть, в разговоре об иллюзиях знания — плохой помощник.
Зато про короткие видео цифры есть. Обобщение семидесяти одного исследования, почти сто тысяч человек: потребление коротких роликов связано с худшими показателями внимания и тормозного контроля. Есть и настоящий эксперимент с контрольными группами — после серии коротких видео у людей хуже работает подготовка к переключению задач, чем после документального фильма или после ничего.
Слабости у этой литературы честные и большие. В одном из свежих обзоров из двадцати трёх работ двадцать сделаны в Китае. Почти всё построено на самоотчётах и одномоментных срезах, а значит стрелка причинности вполне может смотреть в другую сторону: возможно, люди со слабым контролем внимания просто предпочитают такой формат.
Но с секундами внимания связан не главный эффект. Главный возвращает нас к велосипеду.
Шестидесятисекундный ролик, объясняющий инфляцию, иммунитет или устройство войны, сделан идеально для производства чувства понятости. Он беглый, уверенный, смонтированный, и он заканчивается. Вы выходите из него ровно в том состоянии, которое Розенблит и Кейл замеряли в Йеле: высокая оценка собственного понимания, ноль механизма. Значок вместо чертежа, доставленный конвейером, с автоматической подачей следующего.
И сам формат — тот же термостат, только в миниатюре. Длина ролика подстраивается под медианное внимание и продолжает укорачиваться. Механизм ровно как с посланиями президентов, но цикл обратной связи занимает не десятилетия, а часы.
Тут полагается вспомнить, что каждый новый носитель обвиняли в том же самом. Платон обвинял письменность. В восемнадцатом веке в Германии была паника вокруг читательской ярости: романы портят юношество. Потом комиксы, потом телевизор, потом видеоигры. Обвинители всякий раз были искренни.
Один структурный довод в пользу того, что сейчас иначе, всё-таки есть. Телевизор не смотрел на вас в ответ. Лента подстраивается под конкретного человека в реальном времени и оптимизируется под удержание, а не под понимание.
И чтение действительно уходит. Двадцать лет наблюдений за американцами: доля читающих для удовольствия в произвольный день упала с двадцати восьми процентов до шестнадцати.
Но вот деталь, которая переворачивает картину. Те, кто читает, стали читать дольше. Час тридцать семь минут в день против часа двадцати трёх двадцатью годами раньше.
Чтение не сокращается. Оно стягивается в сужающуюся группу.
Это не падение среднего. Это расслоение. И оно, похоже, и есть настоящий сюжет.
Относительно чего
Теперь можно вернуться к вопросу, с которого всё началось. Стал ли средний человек знать меньше, чем сто, двести, тысячу лет назад?
Ответ странный: вопрос поставлен неверно. И это интереснее любого ответа.
Пересчитать сегодняшнего невежду в цены десятого века невозможно ровно по той же причине, по которой нельзя сравнить зарплату тысяча девятисотого года с нынешней без потребительской корзины. Всё зависит от того, что в корзину положить.
Положите туда картину мира. Устройство космоса, происхождение видов, микробы, возраст Вселенной. Сегодняшний функционально неграмотный человек уверенно превосходит любого учёного десятого века. Он знает, что Земля вращается вокруг Солнца, что болезни вызывают микроорганизмы, что континенты движутся. Это не его заслуга, это воздух эпохи, он его просто вдыхает. Но разрыв колоссален и в нашу пользу.
Хотя и тут не всё гладко. В две тысячи двенадцатом году двадцать шесть процентов американцев ответили, что Солнце вращается вокруг Земли. И есть подробность, объясняющая многое: если добавить к вопросу про Большой взрыв оговорку «по мнению астрономов», доля правильных ответов подскакивает с тридцати девяти процентов до шестидесяти. Часть ответов измеряет не знание, а принадлежность к своим.
Положите в корзину автономию. Прокормить себя, починить, построить, пережить зиму, найти дорогу без карты. Сегодняшний проигрывает крестьянину разгромно. Ни один человек на планете не способен в одиночку изготовить карандаш.
Положите туда дисциплину ума. Память, риторика, устный счёт, способность держать внимание часами. Проигрывает.
Положите навигацию в информационной среде — умение отличить достоверное от подделки. Эта корзина существует только сегодня, у человека десятого века в ней нет и не может быть результата. Но и наш результат, как мы видели, плохой. Включая докторов наук.
Абсолютной шкалы знания не существует. Любое утверждение вида «люди стали умнее» или «люди поглупели» скрыто содержит выбор корзины. Спор о деградации на самом деле оказывается спором о том, что мы считаем достойным знания.
Но это ещё не конец. Потому что одна константа во всей этой истории всё-таки нашлась.
Прямая линия
С тысяча девятьсот девяносто второго года американцам задают девять одинаковых вопросов. Про Солнце и Землю. Про антибиотики и вирусы. Про электроны и атомы. Про то, движутся ли континенты.
Одни и те же вопросы. Одна и та же методика. Тридцать с лишним лет подряд.
Вот доля правильных ответов по годам:
Пятьдесят девять. Шестьдесят. Шестьдесят. Шестьдесят один. Шестьдесят четыре. Шестьдесят четыре. Шестьдесят четыре. Шестьдесят три. Шестьдесят пять. Шестьдесят пять. Шестьдесят три. Шестьдесят два.
Между первым и последним замером — двадцать шесть лет. Появление интернета. Появление смартфона. Удвоение доли людей с высшим образованием. Википедия. Поисковики. Онлайн-курсы. Все бесплатные лекции всех университетов мира, доступные из кармана в любую секунду.
Не выросла. Не упала. Просто есть, всегда примерно одна и та же, как уровень грунтовых вод, который не зависит от того, что построили сверху.
Незнание не исчезло. Оно поменяло форму и адрес.
Крестик был честнее
Кое-что помогает, и об этом стоит сказать, хотя списка из десяти пунктов не будет. Привычка проверять источник снаружи, а не изнутри, поддаётся обучению за несколько недель — это показали в Стэнфорде. А в кембриджском эксперименте нашлась деталь, которую стоит запомнить каждому, кто работает с моделями: у тех, кто сначала думал сам, а потом брал инструмент, память и мозговая активность оказались лучше, чем у тех, кто начинал с инструмента. Машина помогает, когда достраивает начатое мышление. И вредит, когда его замещает.
Но это частности. А общее вот.
Неграмотный человек девятнадцатого века знал, что он неграмотен. Каждый раз, ставя крест вместо подписи, он получал об этом напоминание. Он мог этим тяготиться, мог смириться, мог пойти учиться — но он это знал. Знание о собственном незнании было ему выдано вместе с самим незнанием, в одном пакете.
Сегодняшний функционально неграмотный человек этого не знает.
Он уверен, что грамотен, потому что умеет читать буквы. Он уверен, что понимает, как работает молния, вакцина и экономика, потому что в голове есть значок и он принимает значок за чертёж. Он уверен, что разобрался в вопросе, потому что открыл поиск, и поиск оставил после себя приятное чувство прибавившегося ума. Он уверен, что мысль на экране — его собственная, потому что она гладкая и звучит убедительно.
Ничто в его дне не сообщает ему обратного. Никто не подаёт ему перо.
И вот в этом вся разница, и она не в пользу настоящего.
С незнанием, у которого есть имя, можно что-то делать. Его видно, оно колет, оно требует действия. С незнанием, которое считает себя знанием, сделать нельзя ничего — до тех пор, пока оно себя не обнаружит.